|
ЧАСТЬ IV. 2
Главная → Публикации → Проблемные статьи → Лазарев В. Жизнь и творчество Леонардо да Винчи. / Книга о живописи мастера Леонардо да Винчи живописца и скульптора флорентийского. - М.: ОГИЗ-ИЗОГИЗ, 1934., с. 5-45 → Часть IV. 2
В области психологии и тесно с ней связанной физиономики Леонардо так же становится на столь излюбленный им путь правил и рецептов. И тут как раз его метод оказывается наиболее несостоятельным. Огромная и несомненная заслуга Леонардо в том, что он первым в итальянском искусстве поставил себе задачей „оживить" лицо, сделать его более одухотворенным, усложнить язык жестов. Но, исходя из свойственной всей его философии предпосылки, что между душой и телом существует строгое механическое соответствие, он заранее обрек себя на крайнее упрощение и обеднение психического содержания изображенных им персонажей. Как всегда, Леонардо и здесь выдвинул формулу — формулу психического оживления, прославленную „леонардовскую улыбку". В Джоконде она получает свое наиболее совершенное выражение, в луврской св. Анне и крестителе она превращается в готовый штамп. Эта улыбка проходит красной нитью через все произведения Леонардо; по меткому замечанию Бернсона21, он повторяет ее с такой же экспериментаторской настойчивостью, с какой Клод Монэ пишет свои бесчисленные „стога". Для Леонардо эта улыбка есть не что иное, как „движение", соответствующее определенному „душевному состоянию". Об этих „движениях" Леонардо постоянно говорит в своем трактате. Он твердо убежден в абсолютном соответствии душевных переживаний их внешним проявлениям. И поэтому он дает точные предписания, как изображать гнев, отчаяние, как писать старух, стариков и молодых женщин. Он уделяет величайшее внимание изучению человеческих жестов. Жест для него, как, впрочем, и для всякого южанина, одно из главнейших средств выражения эмоций. Недаром он советует изучать движения немых — этих „мастеров жестикуляции". „Душа должна быть выражена через' жесты и движения конечностей", — пишет он в другом месте. И стоит только припомнить виртуозный язык жестов в его „Тайной вечере", чтобы сразу же понять, каким великим мастером был он в этой области. Но, выдвигая на первый план жест, Леонардо тем самым крайне сужал диапазон своих выразительных средств, перенося центр тяжести с внутренней выразительности на выразительность чисто внешнего порядка. Все это, вместе взятое, делает психологизм Леонардо крайне статическим. Леонардо прибегает к сравнительно небольшому количеству психических формул, причем он неизменно стремится подчеркнуть их нормативный характер. И в этом именно разрезе Леонардо является прямым антиподом Рембрандта, для которого не существует никаких норм, никаких законов, никаких правил, чья основная задача сводится к тому, чтобы передать не статическую ситуацию, а непрерывный психический „поток", неповторяемый в своей абсолютной индивидуальности. Объективизируя психологические переживания, Леонардо не в меньшей степени объективизирует и восприятие ландшафта. Если сила рембрандтовских пейзажей заключается в их подчеркнутом субъективизме и в их огромной эмоциональной насыщенности, очарование пейзажей Леонардо лежит в совершенно иной плоскости. Их своеобразная фантастика возносит их в какую-то вневременную среду, они отличаются почти полным отсутствием растительности, они состоят из острых кристаллов и камней, напоминая своим общим пустынным видом фотографические снимки с луны, они глубоко имперсональны и надуманны. Все в них рассчитано и взвешено до мельчайших деталей, которые бывают обыкновенно исполнены с педантическим натурализмом и каллиграфической точностью. Когда пейзаж призван служить фоном для крупных фигур переднего плана (как, например, в Джоконде и луврской св. Анне), Леонардо умеет придавать ему изумительную нейтральность. В этих случаях он сознательно избегает тяжелых масс, резких контуров, ярких красок, пользуясь формами необычайной легкости и воздушности, благодаря чему пейзаж звучит как бы под сурдинку, не мешая зрителю концентрировать все свое внимание на центральных фигурах. В подобных тончайших эффектах гений Леонардо подымается на недосягаемые для его современников высоты, порождая образы такой „божественной", как говорит Вазари, красоты, перед которой бледнеют все лучшие достижения флорентийских мастеров XV века. При том подчеркнутом интеллектуализме, каким отличается искусство Леонардо, колорит — это наиболее эмоциональное начало живописи — играет в нем, естественно, совершенно подчиненную роль. Недаром Леонардо помещает его на последнем месте, после композиции, моделировки и рисунка. По его мнению, краски оказывают честь лишь мастерам, которые их приготовляют, а не живописцу, который ими пользуется. Картина может обладать уродливым колоритом и все же вызывать удивление зрителя, поскольку изображенные на ней тела будут великолепно моделированы. Такая явная недооценка колористического начала является типично-флорентинской чертой, роднящей Леонардо со всеми теоретиками флорентийского искусства, резко противостоящего венецианской живописи с ее культом колорита. И здесь опять-таки сказывается безграничный интеллектуализм Леонардо, последовательно исключающего из живописи все эмоциональные элементы, доказательством чему может служить любая его картина. Колористическая гамма обнаруживает обыкновенно большую пестроту и жесткость (голубые, желтые, коричневато-красные, зеленые, розовые тона), моментами граничащую с неприятной полихромностью. Связующим отдельные краски началом выступает не тон, а светотень, обволакивающая прозрачным сероватым либо коричневатым покровом все формы. Леонардовская светотень (так называемое sfumato) представляет совершенно своеобразное явление. Благодаря тонкому использованию светотеневых эффектов, Леонардо смягчает контуры, лишая их кваттрочентистской жесткости, оживляет лица, придавая им особую подвижность, объединяет все элементы картины, вводя в последнюю единый источник света. Но, стремясь сделать светотень предельно воздушной, он одновременно ставит себе задачей использовать ее как основное средство пластической моделировки. На этом пути исходной точкой становится для него не световая среда, не атмосфера, а форма, с которой светотень оказывается теснейшим образом связанной. Тем самым светотень превращается в производную функцию формы, что отнимает у ней всякое самостоятельное значение. Она перестает быть иррациональной, живописной стихией, какой она была у Ван Эйка и какой она позднее стала у Рембрандта, она утрачивает всякую эмоциональность, уподобляясь постепенно построенной на точнейшем расчете системе, в которой свет и тень отвешиваются на граммы. Недаром Леонардо называет ее наряду с ракурсами высочайшим достижением „науки живописи". Благодаря ей Леонардо получает возможность добиваться замечательной моделировки, являющейся для него „основой и душой" столь излюбленного им искусства. Для того, чтобы скрадывать резкость контрастов света и тени, Леонардо рекомендует не выставлять фигуры на яркий солнечный свет, а помещать между источником света и телами „некий род тумана". Тогда светотеневые переходы станут много мягче. Любимое освещение Леонардо — сумеречный свет во время плохой погоды; в эти вечерние часы лица имеют особую мягкость и очарование. Пленера, рассеянного света, он боится, так как он похищает у предметов их пластическую осязательность. А последняя стоит в центре его внимания. Ею он не хочет пожертвовать ни за какую цену, она для него, „ученика опыта", дороже всего на свете. И поэтому он целиком подчиняет светотень задаче выявления пластической природы вещи. Отсюда — ее тяжеловесность и ее относительная статичность. Тяжелой, осязательной пеленой обволакивает она формы, будучи, при всем своем своеобразии, принципиально родственной „конструктивной" светотени Караваджо, служившей тем же задачам. Таково „эстетическое евангелие" Леонардо, таково его искусство. Возникнув в среде, проникнутой глубочайшим интеллектуализмом, оно довело последний до его апогея. Явившись своеобразным протестом против повышенного эмоционализма, спиритуализма и субъективизма готики, леонардовское искусство в наиболее четкой и художественно-убедительной форме выразило трезвую, рассудочную идеологию флорентийской буржуазии. Это исключительное значение Леонардо прекрасно улавливали уже его современники, рассматривавшие его как законченного классика. Недаром Вазари пишет в предисловии к третьей части своих „Жизнеописаний": Леонардо был творцом той третьей манеры, которую мы называем „maniera moderna" и которая отличается „силой и смелостью рисунка", „тончайшим подражанием всем деталям природы", „наилучшей упорядоченностью", „правильностью пропорций", „божественной грацией"; одновременно Вазари подчеркивает, что Леонардо умел придавать своим фигурам „движение и дыхание". В этой бесхитростной оценке Аретинца ярко отражается преклонение перед Леонардо художников Возрождения, поражавшихся в „божественном Винчи" не только его замечательному умению „подражать всем деталям природы", но и его редкому дару вносить в свои произведения дух строгой, математической упорядоченности. Созданные Леонардо композиционные формулы получили широчайшее распространение в кругу как итальянских, так и северных художников. Они помогли ряду мастеров преодолеть мелочной кваттрочентистский реализм, они способствовали раскрепощению нидерландских и немецких живописцев от пережитков готики, они расчистили путь для блестящего расцвета стиля высокого Возрождения. От Леонардо отталкиваются Лоренцо ди Креди, Пьеро ди Козимо, Фра Бартоломмео, А. дель Сарто, Баккиакка и такие колоссы, как Рафаэль, Корреджо, Джорджоне и Тициан. Под его сильнейшее влияние подпадают наиболее передовые художники севера — А. Дюрер, Лука Кранах, Ганс Гольбейн младший. Ему подражают в Нидерландах — К. Массейс, Патинир, Госсарт, Баренд ван Орлей и Иоос ван Клеве. Отголоски его искусства докатываются до Испании, где его пламенными поклонниками становятся Фернандо де Льянос и Фернандо Яньес де ла Альмедина. В Ломбардии Леонардо оставляет после себя самостоятельную школу, в состав которой входят Б. деи Конти, Больтраффио, Соларио, Марко д’Оджоне, Джампетрино, Чезаре да Сесто, Салаи, Мельци, Луини и Содома, не говоря уже о таких второстепенных мастерах, как Бернаццано, Чезаре Маньи, Альбертино и Мартино Пьяцца и мн. др. В их руках великое искусство Леонардо быстро подвергается вульгаризации и принимает неприятный, слащавый оттенок. Выдвинутые Леонардо формулы психологического оживления, столь излюбленные им контрапосты и светотеневые аффекты, строгие, упорядоченные композиции, развитой язык жестов — все это входит в обиход художественной практики бесчисленных „леонардесков", воспринимающих наследие Леонардо абсолютно некритически и рабски ему подражающих. Не будучи в силах хотя бы в отдаленной степени приблизиться к своему кумиру, они всегда остаются жалкими эпигонами, вращающимися в заколдованном кругу готовых штампов и школьных рецептов. Где следует искать объяснение этой огромной популярности Леонардо? Уже выше было отмечено, что леонардовские влияния помогли многим художникам безболезненно преодолеть наследие кваттроченто и готики и выйти на широкие пути художественного развития, именуемые нами стилем высокого Возрождения. Была, однако, еще одна более общая причина, объясняющая столь громкий успех Леонардо. До Леонардо художники были цеховыми ремесленниками, тесно связанными с своими мастерскими и с царившим в них мелкобуржуазным укладом. После Леонардо они становятся сознательными творцами художественных ценностей, занимающими видное место в обществе и все более эмансипирующимися от узко-цеховой рутины. Отныне они руководствуются не ремесленными наставлениями и правилами, а теми художественными формулами, которые им оставил в наследство Леонардо, впервые сделавший творческий акт глубоко сознательным, рассудочным процессом. Все то, что дремало в подсознании средневекового ремесленника, как аморфная масса смутных представлений, религиозных чувствований, неуловимых интуиции, не поддающихся опытной проверке традиционных суждений, все это Леонардо извлек на свет и подверг холодному, бесстрастному анализу. Каждому элементу он отвел свое место, разделив творческий процесс на ряд последовательных этапов и точно сформулировав задачи и цели, стоявшие перед художником. В этом подведении сознательной базы под любой творческий акт и заключается то принципиально новое, что Леонардо внес в художественную культуру своего времени. Именно от него начинается та интеллектуалистическая линия в развитии европейского искусства, основными этапами которой являются болонские академики — Пуссен, Энгр, Сезанн. И недаром Поль Валери22 — этот самый законченный интеллектуалист из всех интеллектуалистов от литературы — объявляет Леонардо своим духовным отцом. Преклоняясь перед великим художником, он, прежде всего, преклоняется перед его методом — перед изумительной ясностью его рассудочных построений и математической строгостью его эстетических теорем. Если Леонардо использовался как боевой лозунг в эпохи расцвета рассудочного искусства, безотносительно от того, было ли это искусство дворянским или буржуазным, то в эпохи нарастания мистицизма и субъективного иррационализма он становился мишенью для яростных нападок. Это, в частности, объясняет, почему его влияния простирались лишь на первую половину XVI века. С распадом стиля высокого Возрождения и с утверждением на его месте так называемого маньеристического стиля, выражавшего реакционную идеологию аристократии и дворянства — этого главного оплота контрреформации, искусство Леонардо утратило всякую популярность. Недаром Федерико Цуккари, вождь римских маньеристов, пишет в 1607 году в своей книге „I’idea de scultori, pittori e architetti": „Леонардо был очень достойным человеком своей профессии, но слишком мудрившим в отношении применения чисто математических правил при изображении движений и извивов фигур с помощью линейки, наугольника и циркуля"; по мнению Цуккари, „все эти математические правила следует оставить тем наукам и спекулятивным изысканиям геометрии, астрономии, арифметики и т. п., которые обращаются своими доказательствами к рассудку; мы же, мастера искусства, не нуждаемся ни в каких других правилах, кроме тех, которые дает нам сама Природа, чтобы отобразить ее"2:i. В этих словах совершенно недвусмысленно намечается оппозиция против леонардовского интеллектуализма, из года в год становившегося все менее понятным идеологам маньеризма, захваченным нараставшей волной религиозных переживаний. И лишь тогда, когда последние утратили свою повышенную остроту, когда в XVII веке контрреформационный клерикализм принял более светский и рационалистический отпечаток, искусство Леонардо вновь стало привлекать к себе внимание художников. Не только болонцы и Пуссен, но и Рубенс принялись изучать творения великого флорентийца, извлекая из них мощные импульсы к преодолению сковывавшего их маньеристического наследия. И даже Рембрандт, этот прямой антипод Леонардо, не мог устоять перед чарами его волшебного искусства. Но, увлекшись им на миг, он затем резко от него отошел, решительно встав на путь экспрессивного, не считавшегося ни с какими нормами реализма. С этого именно момента историческая роль леонардовского искусства оказалась окончательно сыгранной. Если в дальнейшем к нему и прибегали, то уже не как к прогрессивному раскрепощающему фактору, а как к своеобразной „академической" системе, помогавшей консервировать художественной наследие прошлого (Энгр и современные неоклассицисты). Задача нашей эпохи — вновь обрести в Леонардо его свежесть и непосредственность и путем критического усвоения его огромного наследия суметь выделить в последнем все то ценное, что может помочь нам построить свою собственную художественную культуру.
|
|