Когда психиатрическое исследование, обычно довольствующееся сведениями, почерпнутыми у больных людей, обращается к одному из гигантов рода человеческого, то при этом оно руководствуется не теми соображениями, которые очень часто приписывают ему дилетанты. Оно не стремится "очернить сиятельное и втоптать в грязь возвышенное"; ему не доставляет никакого удовольствия уменьшать дистанцию между их совершенством и убогостью своих обычных объектов. Но оно не может не считать достойным разумения все, что удается узнать из таких примеров, и полагает, что никто не велик настолько, чтобы ему было зазорно подчиняться законам, с равной строгостью управляющим и нормальным, и болезненным поведением.
Будучи одним из величайших мужей итальянского Ренессанса, Леонардо да Винчи (1452-1519) восхищал еще современников и, несмотря на это, уже им, как и нам сегодня, казался загадкой. Всесторонний гений, "об очертаниях которого можно только догадываться - никогда не постигнуть" (1), как художник он пользовался определяющим влиянием на свое время; нам осталась лишь возможность осознать величие естествоиспытателя (и инженера), соединенного в нем с художником. Хотя он оставил после себя шедевры живописи, тогда как его научные открытия не были опубликованы и использованы, все же в его развитии исследователь всегда несколько сковывал художника. Вазари вложил в его уста самоукоризну предсмертного часа, что он обидел и Бога, и людей - не выполнив своим искусством своего долга (2). И даже если этот рассказ Вазари не обладает ни внешним, ни тем более внутренним правдоподобием, а принадлежит легенде, начавшей складываться вокруг таинственного мастера уже при его жизни, он все-таки сохраняет неоспоримую ценность документа для суждения о тех людях и о тех временах.
Что же именно личность Леонардo скрывала от взгляда современников? Конечно же не многосторонность дарований и познаний, позволявшую ему представляться при дворе Лодовико Сфорца, по прозванию иль Моро, герцога миланского, лютнистом, играющим на сделанном им новом инструменте, или писать примечательное письмо все к тому же герцогу, в котором он похваляется своими достижениями в строительной и военной инженерии. Ибо такое соединение разносторонних умений в одном лице было, пожалуй, привычно для эпохи Ренессанса; впрочем, сам Леонардо был одним из наиболее блестящих примеров этого. Он также не принадлежал к тому типу гениальных людей, которые будучи внешне скромно одарены природой, в свою очередь не придавали никакой ценности внешним формам жизни и из-за болезненной угрюмости своего настроения избегали общения с людьми. Напротив, он был крепким и соответственно рослым человеком, с лицом совершенной красоты, наделенным необыкновенной физической силой, очаровывающим формами своего обхождения, блестящим собеседником, веселым и любезным со всеми; он любил красоту и в окружавших его вещах, с удовольствием носил роскошные наряды и ценил любой комфорт. В одном месте "Трактата о живописи" (3), знаменательном для его безоблачной способности наслаждаться, он сравнивал живопись с родственными искусствами и описывал тяготы работы скульптора: "Тут он совсем замарал лицо и запудрился мелкой мраморной пылью, так что стал выглядеть как пекарь, с ног до головы его покрывает мелкая мраморная крошка, словно ему высыпали ее на спину, а дом его полон кусков камня и пыли. Совсем наоборот все это выглядит у художника - ... ибо художник с большими удобствами сидит, изящно одетый, перед своей работой и водит почти невесомой кистью с приятными красками. Он наряжен в то платье, которое ему нравится. И дом у него полон великолепных картин и до блеска чист. У него нередко общество, музыка или декламация различных прекрасных произведений, и их с большим удовольствием выслушивают без стука молотка или иного шума".
Конечно, более чем вероятно, что представление об излучающем веселье и переполненном радостью Леонардо справедливо только для первого, более длительного периода жизни мастера. С тех пор как падение владычества Лодовико Моро принудило его оставить Милан, свои занятия и надежное положение и, вместо того, вести беспокойную, не богатую внешними успехами жизнь вплоть до последнего пристанища во Франции, блеск его состояния духа, видимо, поблек и сильнее проступили некоторые странные черты его существа. Растущий с годами поворот его интересов от искусства к науке также должен был способствовать расширению пропасти между ним и современниками. Все те опыты, на которые он, по их мнению, переводил время, вместо того чтобы прилежно писать по заказам и обогащаться, как, скажем, его прежний соученик Перуджино, казались им вздорными забавами или навлекали на него подозрение в службе "черной магии". На этом основании мы лучше понимаем то, что знаем из записок, мастерство которых он оттачивал. В период, когда авторитет церкви начал заменяться авторитетом античности, а беспристрастное исследование еще не было известно, он - предшественник, более того - достойный соперник Бэкона и Коперника - поневоле замыкается. Анатомируя трупы лошадей и людей, строя летательные аппараты, изучая питание растений и их действие против ядов, он, без сомнения, далеко отошел от комментаторов Аристотеля и приблизился к презираемым алхимикам, в чьих лабораториях экспериментальное исследование в эти не благоприятные времена нашло по меньшей мере убежище.
Для его живописи из этого следовало, что он с неохотою брал в руки кисть, писал все меньше и реже, начатое чаще всего оставлял незавершенным и мало заботился о дальнейшей судьбе своих творений. И за это его также упрекали современники, для которых оставалось загадкой его отношение к искусству.
Многие из более поздних поклонников Леонардо пытались оправдать этот порок непостоянством его характера. Они доказывали, что осуждаемое в Леонардо - это вообще особенность больших художников. Даже энергичный, увлекающийся работой Микеланджело оставил неоконченными много своих работ и так же мало был в этом повинен, как в аналогичном случае Леонардо. Пусть даже некоторые картины и остались не вполне завершенными, можно ли его за это упрекать? То, что любителю кажется уже шедевром, творцу художественного произведения видится все еще неудовлетворительным воплощением его замыслов; перед ним витает совершенство, которое он каждый раз робеет отобразить. Но меньше всего это позволяет делать художника ответственным за окончательную судьбу, ожидающую его творения. Как ни основательны по видимости некоторые из таких оправданий, все же они не покрывают всех обстоятельств, которые мы встречаем у Леонардо. Мучительная борьба с творением, конечное бегство от него и равнодушие к его дальнейшей судьбе, видимо, повторяется у многих других художников; но, несомненно, Леонардо демонстрирует такое поведение в крайней степени. Эдм. Сольми цитирует (р. 12) высказывание одного из его учеников: "Pareva, che ad ogni oratremasse, quando si poneva a dipendere, e pero non diede mai fine ad alcuna cosa cominciata, considerando la grandezza dell`arte, tal che egli scorgeva errori in quelle cose, che ad`altri parevano miracoli"(4). Его последние картины - "Леда", "Мадонна ди Сант-Онофрио", "Бахус" и "Сан Джиованни Баттиста Джиоване" - остались вроде бы незавершенными, "come quasi intervenne di tutte le cose sue..." (как случилось почти со всеми его вещами...).
Ломаццо (5), изготовивший копию "Тайной вечери", ссылается на известную неспособность Леонардо написать что-то завершенное в сонете:
Protogen che il penel di sue pitture
Non levava, agguaglio il Vinci Divo,
Di ogni opera non e finita pure (6)
Медлительность, с которой работал Леонардо, вошла в поговорку. "Тайную вечерю" в монастыре Санта-Мария делле Грацие в Милане он после самых основательных предварительных работ писал три долгих года. Современник, новеллист Маттео Банделло, бывший тогда молодым монахом монастыря, рассказывает, что Леонардо часто поднимался на леса уже ранним утром, чтобы не выпускать из рук кисть до самой темноты, не вспоминая о еде и питье. Потом проходили дни, когда он не притрагивался к ней. Иногда он часами пребывал перед картиной и довольствовался ее внутренним созерцанием. В других случаях он приезжал из дворца миланского замка, где формовал модель конной статуи Франческо Сфорца, прямиком в монастырь, чтобы сделать пару мазков кисти на фигуре, и потом отправлялся назад (7). Портрет Моны Лизы, супруги флорентийца Франческо дель Джокондо, он писал, по сведениям Вазари, целых четыре года, так и не сумев довести его до полного завершения, с чем, видимо, согласуется и то обстоятельство, что картина не была передана заказчику, а осталась у Леонардо, взявшего ее с собой во Францию (8). Купленная королем Франциском I, она составляет сегодня одно из величайших сокровищ Лувра.
Если эти сведения о методе работы Леонардо сопоставить со свидетельствами чрезвычайно многочисленных сохранившихся очерков и исследований о нем варьирующих на самые разные лады любой встречающийся в его картинах мотив, то нужно решительно отвергнуть мнение, будто черты небрежности и непостоянства оказали на отношение Леонардо к своему искусству хотя бы малейшее влияние. Напротив, отмечают совершенно не обычную углубленность, богатство вариантов, между которыми неторопливо совершался выбор, притязания, едва ли осуществимые, и препятствия при исполнении, необъяснимые, собственно, даже неизбежным отставанием художника от своего идеального прототипа. Медлительность в работе Леонардо, издавна привлекавшая внимание, оказывается симптомом этого препятствия, предвестником наступившего позднее удаления от живописи (9). В то же время именно она определила незаслуженную судьбу "Тайной вечери". Леонардо не сумел освоить живопись al fresco, требующую быстрой работы, пока еще не высохла основа для живописи; поэтому он как будто и выбрал масляные краски, высыхание которых позволяло ему затягивать завершение картины в соответствии с настроением и свободным временем. Однако эти краски отслаивались от основы, на которую были положены, и они отделялись от стены; изъяны этой стены и судьбы помещения добавились, чтобы предрешить неминуемую, казалось бы, гибель картины (10).
Из-за неудачи сходного технического эксперимента, видимо, приходит в упадок картина "Битва при Ангиари", которую он позднее в соперничестве с Микеланджело начал писать на стене Зала Совета (Sala del Consiglio) во Флоренции и даже в виде гравюры оставил в незавершенном состоянии. И здесь как будто посторонний интерес, интерес экспериментатора, усилил поначалу заинтересованность художника, чтобы затем нанести урон художественному произведению.
Характер Леонардо как человека демонстрирует и некоторые другие необычные черты и мнимые противоречия. В нем, казалось бы, неоспоримо некоторое бездействие и безразличие. В пору, когда любой индивид пытался добиться широчайшего простора для своей деятельности, для чего нельзя обойтись без развертывания решительного наступления на других людей, он поражает спокойным миролюбием, уклонением от всякого соперничества и споров. Мягкий и любезный со всеми, он отказывался, как говорят, от мясной пищи, потому что считал несправедливым лишать животных жизни, и извлекал особое удовольствие, даруя свободу птицам, купленным на рынке (11). Он осуждал войну и кровопролитие и считал человека не столько царем животного мира, сколько самой злобной из диких зверюг (12). Но эта женская деликатность чувств не помешала ему сопровождать осужденного преступника по дороге на казнь, чтобы изучать искаженные страхом выражения его лица и зарисовать их в свой альбом, не препятствовала ему делать эскизы самого жестокого наступательного оружия и поступить на службу к Чезаре Борджа главным военным инженером. Часто он кажется безразличным к добру и злу, но его желательно мерить особой меркой. Во влиятельной должности он участвовал в походе Чезаре, приобретшего в результате самых беспощадных и вероломных врагов в Романье. Ни одна строчка из записок Леонардо не обнаружила критики или сочувствия к событиям тех дней. Сравнением с Гёте во время французской кампании здесь нельзя полностью пренебречь.
Если биографическое исследование действительно намерено достичь понимания душевной жизни своего героя, оно не вправе, как это произошло в большинстве биографий из скромности или из щепетильности, обходить молчанием сексуальную деятельность, половое своеобразие исследуемого. Мало что известно об этой стороне Леонардо, но это малое важно. В период, как известно, борьбы необузданной чувственности с суровой аскезой Леонардо был примером умеренного неприятия сексуального, вроде бы неожиданного у художника и певца женской красоты. Сольми (13) цитирует следующее его положение, которое характеризует его фригидность: "Совокупление и все с ним связанное настолько отвратительны, что люди скоро вымерли бы, если бы это не было давним обычаем, если бы к тому же не существовало прелестных лиц и чувственных предрасположений". Его оставшиеся по смерти сочинения, которые обсуждают, разумеется, не только высочайшие научные проблемы, но и содержат невинные забавы, кажущиеся нам едва ли достойными столь великого духа (аллегорическую историю природы, басни о животных, шуточные истории, пророчества (14)), в такой степени целомудренны, - хотелось бы сказать: воздержанны, что были бы чудом среди произведений художественной литературы даже сегодня. Они столь решительно избегают всего сексуального, словно только Эрос, питающий все живое, недостойная тема для тяги исследователя к знанию (15). Известно, как часто большие художники находят удовольствие изливать свою фантазию в эротических и даже в грубо непристойных изображениях; напротив, от Леонардо осталось только несколько анатомических рисунков внутренних гениталий женщины, положения плода в материнском чреве (16).
Сомнительно, обнимал ли хоть раз Леонардо страстно женщину; ничего неизвестно и о его интимной душевной связи с какой-либо женщиной, подобной связи Микеланджело с Витторией Колонна. Когда, еще будучи учеником, он жил в доме своего учителя Верроккьо, на него вместе с другими молодыми людьми поступил донос о запретных гомосексуальных отношениях, закончившийся его оправданием.
По-видимому, он оказался под этим подозрением, потому что использовал как модель одного пользующегося дурной славой мальчика (17). В качестве учителя он окружал себя красивыми мальчиками и юношами, принятыми им в ученики. Последний из этих учеников, Франческо Мельци, сопровождал его во Францию, оставался с ним вплоть до его смерти и был введен им в наследование. Не разделяя уверенность современных ему биографов, естественно, отвергающих возможность сексуальных отношений между ним и его учениками как безосновательное посрамление великого мужа, следует считать весьма вероятным, что сердечные отношения Леонардо с молодыми людьми, жившими по тогдашней методе обучения вместе с ним, не выливались в половые действия. Будет наверняка несправедливым приписывать ему и высокий уровень сексуальной активности. Своеобразие этой чувственной и половой жизни можно понять соответственно двойственной натуре Леонардо - художника и исследователя - одним-единственным способом. Из биографов, которые зачастую очень далеки от психологической точки зрения, как мне известно, лишь один, Эдм. Сольми, приблизился к решению загадки; впрочем, один художник, избравший Леонардо героем большого исторического романа, Дмитрий Сергеевич Мережковский, построил свое описание на таком понимании необыкновенного человека и, более того, выразил свое толкование хотя и не напрямую, но все же художественным способом в гибких выражениях (18). Сольми рассуждал о Леонардо: "Однако неутолимое желание познать все окрест себя и с трезвым превосходством проникнуть в глубочайшую тайну любого совершенства постоянно обрекало творения Леонардо оставаться незавершенными" (19). В одной статье - "Conferenze Florentine" ("Флорентийские лекции") - цитируется высказывание Леонардо, раскрывающее его символ веры и ключ к его существу: "Nessuna cosa si puo amare ne odiare, se prima non si ha cognition di quella" (20). ("Нельзя любить или ненавидеть нечто, если прежде это нечто не познано".)
Итак, никто не вправе что-то любить или ненавидеть, не постигнув основательно его сути. И то же самое Леонардо повторяет в одном месте "Трактата о живописи", где он как бы защищается от упрека в нерелигиозности:
"Такому хулителю нужно бы, впрочем, помолчать. Ибо такое (действие) - это способ познать творца такого множества удивительных вещей, а сие - путем полюбить столь великого выдумщика. Ибо воистину великая любовь проистекает из великого знания любимого предмета; если же ты его мало знаешь, то сумеешь полюбить слишком мало или вовсе не полюбить..." (21).
Ценность этого высказывания Леонардо следует искать не в том, что оно сообщает важный психологический факт, так как то, что оно утверждает, явная фальшь, и Леонардо должен был это знать так же хорошо, как и мы. Неправда, что люди выжидают со своей любовью или со своей ненавистью, пока не изучат предмет, к которому относится эта страсть, и не раз берутся в его существе, скорее они влюбляются импульсивно, руководствуясь эмоцией, не имеющей ничего общего с познанием, действие этой эмоции крайне ослабляется рассудочностью и размышлениями. Стало быть, Леонардо мог подразумевать только одно: люди привыкли, что это вроде бы не настоящая, не безупречная любовь, если нужно любить так; страсти мешают, подчиняя ее работе мышления и предоставляя ей полную свободу лишь после того, как она выдержала испытание мышлением. А в таком случае мы понимаем, что он намерен сказать: так дело обстоит у него, было бы желательно, если бы люди относились к любви и ненависти так же, как он сам.
И вроде бы у него так было на самом деле. Его страсти были обузданы, подчинены жажде исследования; он не любил и не ненавидел, а спрашивал себя, откуда же возникает неизбежность его любви или ненависти и что это означает, а следовательно, он должен был казаться особенно безразличным к добру и злу, к прекрасному и безобразному. На время эта исследовательская работа сбрасывала с любви или ненависти их акценты и преобразовывалась соответственно в разумный интерес. В жизни Леонардо не был бесстрастен, ему не требовалась искра Божья, прямая или опосредованная побудительная сила - il primo motore (перводвигатель) - всех человеческих деяний. Он только превращал страсть в жажду знания, ведь предавался исследованию с той настойчивостью, постоянством, основательностью, которые производны от страсти, а на вершине духовной деятельности, в соответствии с достигнутым знанием, позволял - после того как его (Леонардо) побудили к работе - долго сдерживаемой страсти разряжаться, низвергаться свободно, подобно отклонившемуся от потока ручью. На вершине познания, когда он мог окинуть взором большую часть целого, его охватывает воодушевление, и он восторженно прославляет великолепие той части творения, которую он изучил, или - выражаясь языком религии - величие ее творца. Сольми верно понял этот процесс преобразования у Леонардо. Цитируя одно такое место, в котором Леонардо чествовал величественное принуждение природы ("О mirabile necessita..." - "О восхитительная необходимость..."), он говорит: "Tale trasfigurazione della scienza della natura in emozione, quasi direi, religiosa, e uno dei tratti caratteristici de`manoscritti vinciani, e si trova cento volte espressa..." (22)
Леонардо за его ненасытную и неустанную жажду исследования называли итальянским Фаустом. Но отвлекаясь от всех рассуждении по поводу возможного обратного превращения исследовательского рвения в жизнелюбие, что мы обязаны принять за предпосылку трагедии Фауста, хотелось бы отважиться на замечание, что развитие Леонардо примыкает к спинозистскому способу мышления.
Превращение психической движущей cилы в различные формы деятельности, вероятно, может так же мало преобразовываться без потерь, как и превращение физических энергий. Пример Леонардо учит, что к этим процессам нужно подходить совершенно иначе. Из отсрочки (любить лишь после того, как познали) возникает вознаграждение. Больше не нужно любить или ненавидеть, коли к познанию принуждают: человек остается по ту сторону любви и ненависти. Вместо того чтобы любить, исследуют. И поэтому, быть может, жизнь Леонардо была много беднее любовью, чем жизнь других великих людей и других художников. Бурные страсти возвышенной и испепеляющей природы, в которых другие переживали свои лучшие минуты, как будто не затронули его.
И еще один вывод. Исследованием также заменяют действие, творчество. Кто начал предчувствовать великолепие мира в целом и его необходимости, тот легко утрачивает свое собственное маленькое Я. Погрузившись в восхищение, воистину смирившись, слишком легко забывают, что сами являются частью этих действующих сил и что нужно пытаться в меру своей индивидуальной мощи изменить частичку необходимого течения мира, мира, в котором малое все же не менее удивительно и важно, чем великое.
Как полагает Сольми, Леонардо, видимо, поначалу занимался исследованием ради своего искусства (23), он трудился над свойствами и законами света, цветов, теней, перспективы, чтобы добиться мастерства в подражании природе и указать такой же путь другим. Видимо, уже тогда он преувеличил ценность этих знаний для художника. Затем это подвигло его, все еще в угоду потребности живописи, к исследованию ее объектов, животных и растений, пропорции человеческого тела, к переходу от его наружности к знанию внутреннего строения и жизненных отправлений, которые, бесспорно, выражаются и в его внешнем виде и требуют отображения в искусстве. И в конце концов его захватило непреодолимое влечение, приведшее к разрыву с притязаниями своего искусства, так что он открыл общие законы механики, разгадал историю отложений и окаменении в Арнотале, вплоть до того, что сумел вписать большими буквами в свою книгу приговор: Il sole non si move (Солнце неподвижно). Он распространил свое исследование почти на все области естествознания, будучи в некоторых из них первооткрывателем или по меньшей мере провозвестником и разведчиком (24). Однако его жажда знаний осталась направленной на внешний мир, почти не подпуская его к исследованию душевной жизни людей; в "Academia Vinciana", для которой он рисовал искусно выписанные вязью эмблемы, было мало места для психологии.
Если затем он пытался от исследования вернуться к художественным занятиям, от которых отправлялся, то испытывал беспокойство из-за новой установки своих интересов и изменившейся природы своей психической деятельности. В картине его прежде всего интересовала проблема, а за первой он видел появление других неисчислимых проблем, как это было ему привычно в бесконечном и нескончаемом постижении природы. Он уже не заставлял себя ограничить свои притязания, обособить художественное произведение, вырвать его из огромной целостности, к которой оно, как ему было известно, принадлежит. После изнурительных усилий выразить в нем все, связанное с ним в его мыслях, он был вынужден бросить его на произвол судьбы незавершенным или объявить неоконченным.
Некогда художник использовал исследователя как подручного, только слуга стал сильнее и подчинил себе господина.
Если в характере некоей личности мы обнаруживаем чрезмерно сформированным одно-единственное влечение, как у Леонардо - любознательность, то при его объяснении мы ссылаемся на особую предрасположенность, об органической, по-видимому, обусловленности которой чаще всего не известно ничего более конкретного. Благодаря нашему психоаналитическому исследованию неврозов мы склонны, однако, к двум следующим предположениям, которые с удовольствием хотели бы найти подтвержденными в каждом конкретном случае. Мы считаем правдоподобным, что такое чрезмерное влечение заявило о себе уже в самом раннем детстве человека и его верховенство установилось благодаря впечатлениям детства, а далее предполагаем, что оно поначалу привлекало для своего усиления сексуальную движущую энергию, так что позднее приобрело способность представлять часть сексуальной жизни. То есть, к примеру, такой человек занимался бы исследованием с той страстной самоотдачей, какую другой человек дарует своей любовной жизни, и, кроме того, он способен заменить любовь исследовательской работой. Не только при жажде исследования, но и в большинстве других случаев преобладания одного влечения мы рискнули бы сделать вывод о сексуальном усилении последнего.
Наблюдение за повседневной жизнью людей показывает нам, что большинству удается направить очень значительную часть своей сексуальной движущей энергии на профессиональную деятельность. Сексуальное влечение в особенно высокой степени пригодно для оказания такого содействия, потому что наделено способностью к сублимации, то есть способностью менять свою ближайшую цель на другие, при определенных обстоятельствах более высоко оцениваемые и несексуальные цели. Мы считаем такой процесс доказанным, если история детства, то есть история психического развития некоего человека, показывает, что в детстве чрезмерное влечение обслуживало сексуальные интересы. Дальнейшее подтверждение мы находим в том случае, когда сексуальная жизнь зрелого возраста демонстрирует заметное затухание, словно часть сексуальной деятельности заменена деятельностью чрезмерного влечения.
Применение этих предположений к ненасытной жажде исследования, видимо, подвержено особым трудностям, потому что как раз детей не хотелось бы считать способными ни на это серьезное влечение, ни на заметные сексуальные интересы. Впрочем, эти трудности можно легко преодолеть. O любознательности маленьких детей свидетельствует их неустанное желание задавать вопросы, загадочные для взрослого, пока он не поймет, что все эти вопросы только околичности и что они не могут закончиться, поскольку ребенок хочет заменить ими только один, так и незаданный, вопрос. Когда ребенок стал больше и рассудительнее, то зачастую этo проявление любознательности неожиданно обрывается. Однако психоаналитическое исследование предлагает нам обстоятельное объяснение этого, указывая, что многие, быть может, большинство, во всяком случае, наиболее одаренные дети в возрасте примерно трех лет переживают период, который позволительно назвать периодом
сексуального инфантильного исследования. Насколько мы знаем, любознательность пробуждается у детей этого возраста не самопроизвольно, а под впечатлением одного важного события, под влиянием совершившегося или предстоящего наблюдения за пугающим рождением брата или сестры, в которых ребенок видит угрозу своим эгоистическим интересам. Исследование направлено на вопрос, почему рождаются дети, как будто ребенок ищет средства и пути предотвратить столь нежелательное событие. Так мы с удивлением обнаружили, что ребенок не принимает на веру предложенные ему сведения, например, решительно отвергает по-сказочному хитроумный сюжет об аисте, что этим актом неверия он обозначает свою духовную самостоятельность, чувствуя зачастую серьезные противоречия со взрослыми и, собственно, никогда уже не прощая им того, что по их вине был лишен истины. Ребенок проводит собственное исследование, догадывается о наличии ребенка в материнском чреве и, руководствуясь побуждениями собственной сексуальности, создает представление о происхождении ребенка из пищи, о его рождение через кишечник, о трудно постигаемой роли отца, и уже тогда он догадывается о существовании полового акта, представляющегося ему чем-то ненавистным и насильственным. Но поскольку его собственная сексуальная конституция еще не созрела для детопроизводства, то и его исследование происхождения детей должно пройти бесследно и остаться незаконченным. Переживание этой неудачи при первом испытании интеллектуальной самостоятельности оказывается продолжительным и глубоко удручающим (25).
Если период инфантильного сексуального исследования заканчивается в результате сильного сексуального вытеснения, то для дальнейшей судьбы жажды исследования, из-за предшествующей связи с сексуальными интересами, вытекают три различных возможности. В одном случае исследование разделяет судьбу сексуальности, любознательность с этого момента остается заторможенной, а свободная деятельность ума некоторое время ограниченной, особенно то короткое время, когда в процессе воспитания обретает силу мощное религиозное сдерживание мысли. Это - тип невротического торможения. Мы очень хорошо понимаем, что приобретенная таким образом слабость мышления энергично подталкивает к появлению невротического заболевания. При втором типе интеллектуальное развитие достаточно мощно, чтобы противостоять уродующему его сексуальному вытеснению. Некоторое время после крушения инфантильного сексуального исследования, когда усиливается разум, оно, памятуя о старой связи, предлагает свою помощь для обхода сексуального вытеснения, и подавленное сексуальное исследование возвращается из бессознательного как тяготение к умствованиям, конечно же извращенное и несвободное, но достаточно мощное, чтобы сексуализировать само мышление и окрасить умственные действия удовольствием и страхом перед собственными сексуальными процессами. В этом случае исследование становится сексуальной деятельностью, часто единственной; чувство освобождения в мыслях, просветление занимает место сексуального удовлетворения; впрочем, нескончаемый характер детского исследования воспроизводится еще и в том, что это умствование никогда не заканчивается, и в том, что искомое интеллектуальное чувство разрешения все сильнее отодвигается вдаль.
Третий, самый редкий и совершенный, тип избегает в силу особой предрасположенности задержки мышления, как и невротического насилия над ним. Хотя сексуальное вытеснение оставляет глубокие следы и здесь, но ему не удается спровадить в бессознательное влечение к сексуальному удовольствию, а либидо избавить от судьбы вытеснения, сублимируя его поначалу в любознательность и хватаясь за мощное влечение к исследованию как за средство усиления. Даже в этом случае исследование становится принудительным и заменяет сексуальную деятельность, но из-за полного различия лежащих в основе психических процессов (сублимация вместо прорыва из бессознательного) не проявляет характерные черты невроза, теряет скованность начальным комплексом инфантильного сексуального исследования, и влечение способно свободно обслуживать интеллектуальный интерес. Сексуальное вытеснение, так усилившее его путем добавления сублимированного либидо, обязывает его избегать занятия сексуальными темами.
Если мы осмыслим это совпадение чрезмерной жажды исследования у Леонардо с убожеством его сексуальной жизни, ограничивающейся так называемой идеальной гомосексуальностью, то обнаружим склонность объявить его образцовым случаем третьего типа умственного развития. Похоже, что сутью и тайной натуры Леонардо было то, что ему удалось, после того как в детстве его любознательность обслуживала сексуальные интересы, сублимировать большую часть своего либидо в жажду исследования. Но, конечно же, будет нелегко подтвердить такое толкование. Для этого нам необходимо понять его психическое развитие в первые детские годы, и, видимо, глупо рассчитывать на соответствующий материал, если известия о его жизни очень скудны и сомнительны и если вдобавок речь идет о знании событий, скрытых от внимания наблюдателя даже в отношении людей собственного поколения.
Мы очень мало знаем о первых годах жизни Леонардо. Он родился в 1452 г. в маленьком городке Винчи между Флоренцией и Эмполи и был незаконнорожденным ребенком, что в то время, впрочем, не рассматривалось как серьезный гражданский изъян; его отец - сэр Пьеро да Винчи, нотариус и отпрыск семейства нотариусов и землевладельцев, ведущего свое имя от местечка Винчи; его мать - Катарина, скорее всего, крестьянская девушка, позднее вышедшая замуж за другого жителя Винчи. Эта мать недолго пребывала в жизни Леонардо, только писателю Мережковскому казалось, что он в состоянии обнаружить ее след. Единственное надежное свидетельство о детстве Леонардо предлагает официальный документ 1457 г., флорентийский податный кадастр, в котором среди домочадцев семьи Винчи упомянут и Леонардо как внебрачный пятилетний ребенок сэра Пьеро (26). Брак сэра Пьеро с донной Альбиера остался бездетным, поэтому маленький Леонардо смог воспитываться в доме своего отца. Этот отцовский дом он покинул, лишь поступив, неизвестно в каком возрасте, учеником в мастерскую Андреа дель Верроккьо. В 1472 г. имя Леонардо уже значится в списке членов "Compagnia dei Pittore". И это все.